Царь
Манассия1
Повесть
I
Царя Манассии грехи
Тяжелой тучей
Висели над Иерусалимом.
В должный срок
Она дождем свинцовым разродилась
И каменным.
Пустыней стал великий город,
Возлюбленный Всевышним.
И не избегнул наказанья царь Манассия:
Он был закован в цепи
И на чужбину отведен как пленник.
В огромном Вавилоне
Он в тесную был помещен темницу
И там оставлен
С памятью своей наедине.
Возможна ль собеседница ужасней?
Таких грехов жестоких и бесстыдных,
Какими до краев она полна,
Никто еще не совершал, пожалуй.
Едва захочет
Сознанье истомленное Манассии
В какой-нибудь из уголков ее забиться,
Его тотчас оттуда гонит прочь
Видение кровавого кощунства,
Им совершенного.
И так — в несчетный раз.
Отчаявшись, решает царь
С обоими —
С сознанием и с памятью —
Покончить разом.
И с короткого разбега,
Насколько позволяет цепь,
Он ударяет головой о стену.
Боль
И крови вкус соленый
Царя с самим собою разлучают ненадолго:
Вот он опять в Иерусалиме,
И небо — как расплавленный сапфир,
И солнце нежно жжет
Сквозь перья опахала.
В сопровождении друзей
Царь пересек подворье Храма
И на потеху свите
На стене священной
Нарисовал когтистый знак Молоха.
— Царь! Помилуй!
Ты нас погубишь всех!
За святотатство это
На наши головы обрушится сей Храм! —
И тянется дрожащая рука
Ужасный знак стереть.
Не говоря ни слова,
Короткий меч хватает царь Манассия
И руку отсекает.
Тотчас же царские друзья
Священника на землю валят
И бьют ногами до смерти.
А царь
Его с улыбкой вопрошает:
— Что ж?
Как видишь, Храм не рухнул.
Но в ответ
С земли встает старик-священник
И отрубленной рукой
Пытается стереть ужасный знак.
И вновь его сбивают с ног,
И вновь
Он поднимается и тянется к стене.
И вновь он на земле.
И вот встает опять.
И видит в ужасе Манассия —
Захлопнулась минута, как ловушка,
И он отсюда никогда не выйдет.
И еле-еле
Ворочая тяжелым языком
И непослушные слова соединяя,
Царь просит Господа Всевышнего
Его
Отсюда
Выпустить…
Но Бог его не слышит.
А старик опять встает,
И снова падает,
И вот опять встает…
И царь кричит,
Кричит и Бога умоляет!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В темнице смрадной пробуждаясь,
Весь в крови,
Дрожит Манассия от боли и обиды
На Господа.
— Велик, велик мой грех!
Но почему же молния Твоя
В тот миг меня не поразила? —
Храм не рухнул,
Солнце
Сияло в безразличной вышине,
И царь Манассия как победитель вышел
Из наглой брани с Господом небес!
О горе!
— Почему меня
Земля, разверзнувшись, не поглотила,
Когда я сыновей своих в огонь
Кидал
Как наилучший дар Молоху?!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…В двенадцать лет
На царство был Манассия помазан
В том городе единственном,
Который
Избрал для обитания Всевышний.
И город сей в садах благоуханных,
И землю, источающую мед,
И свод небесный с солнцем и луною —
Как должное
В бестрепетные руки
Он принял.
Царские рабы
Во всем ему покорны,
Священники Господни
В нем Божьего помазанника чтут,
И дорого заплатит тот,
Кто счастью беспредельному Манассии
Захочет указать предел.
Но солнце, обходя великий город,
Отсчитывает дни
И отмеряет ночи.
И вот царю однажды показалось,
Что дни, сияющие безмятежно,
Короче сделались,
А ночи — холодней.
И этот холод, словно запах тленья
Прилипчивый,
Он отогнать не может,
Как будто он сочится изнутри,
Из сердца царского.
А кровь разносит этот холод
По жилам всем
И поражает мозг
Неодолимым страхом вечной смерти.
Царь слышал много раз,
Что Бог Всевышний
Есть Бог живых
И запрещает Он
Между двумя мирами —
Зримым и незримым —
Передвигать межи
И поднимать завесу.
Но слышал он, что есть другие боги
И что куда сговорчивей они.
Печален бродит царь Манассия
В садах иерусалимских несравненных,
И отгоняет лунноликая Астарта
Его печаль,
И он ей платит щедро.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Иерусалим! Иерусалим!
Столица,
В которой Бог Всевышний обитает!
Гора великая, гора святая,
Где небо приклоняется к земле,
Где наполняются уста пророков
Глаголами Господними
И ходит
По площадям и городским базарам,
Став человеком,
Истина сама.
Но с омерзеньем смотрят на пророков
Царя Манассии рабы.
В водовороте сладострастной лжи,
На пиршествах Астарты и Ваала,
Господня истина —
Как желчь и как полынь!
— Идите прочь!
Знать не хотим ни вас,
Ни Бога вашего!
Он непомерной платы
С нас требует за милости Свои!
За все благодарить —
За вдох, за выдох,
Смирять гордыню каждый час и миг
И неустанно ближнего любить —
Да у кого ж на это хватит сил?
Да это тяжелейший труд на свете!
Неужто выколоть себе глаза,
Чтобы не видеть, как Его щедроты,
Минуя нас, прольются на других?
Иль собственную грудь вспороть ножом,
Чтоб выдавить из сердца зависть?
А между тем наш долг растет,
И он стеною
Встает меж нами и Всевышним Богом!
Нам нашей скверны не избыть!
Идем к чужим богам искать защиты —
Они нам будут рады и таким!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но вот к чертогу царскому подходит
Невзрачный человек в одежде запыленной,
И стража расступается пред ним —
Пророк!
А царь Манассия смущен,
Он думал,
Что все они давно перевелись.
А если кто и выжил, в щель забившись,
То побоится выползать оттуда
И вновь пугать царя Господним гневом,
Который все никак не состоится.
С насмешливой улыбкой
Приказывает царь пророку говорить.
И раздается тихий голос:
— Бог Единый
Послал меня к тебе, о царь Манассия,
Сказать,
Что он есть Всемогущий Бог.
Ты осквернил священный город кровью
И трупами невинных переполнил
В угоду лжебогам,
Которых ты
В безумье почитал богами смерти.
Но все подвластно Господу живых!
И сотворит он день,
Тот самый день, в который,
Простершись на земле,
Ты будешь умолять,
Чтоб он тебя помиловал и принял
Рабом последним в Царствие свое!
И вот знамение, что не напрасной
Твоя молитва будет, царь Манассия:
Те капища Ваалу и Астарте,
Что ты с весельем возводил при свете дня,
Во мраке ночи станешь разрушать,
Горючими слезами обливаясь.
Царь привстает:
— А не сказал ли
Тебе твой Бог,
Что я за эту дерзость
С тобою сделаю?
— В твоей я власти, —
Незваный гость чуть слышно отвечает, —
И ты, скорей всего, меня убьешь.
Но тот, кто жив, вовеки не умрет.
Тебе же предстоит, о царь Манассия,
Переходить из смерти в смерть…
Жезлом
Царь бьет пророка по лицу,
А стража
По земле его волочит
К котлу, в котором варится смола.
И умер он!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А царь Манассия в темнице,
Как ни старается,
Не может умереть.
— Какие-то есть жилы на руке…
Их можно
Перекусить — и кровью изойти.
Но в этой темноте — как их отыщешь?
Пустое дело, нечего стараться.
Решает он от пищи отказаться,
Которую тюремщики швыряют
К его ногам, — и на десятый день
Смерть придвигается уже вплотную.
Да, здесь она, за дверью — и сейчас
Войдет.
Но почему-то
Она уже не кажется желанной,
И лютый страх опять владеет им,
И он уже готов кого угодно
Взамен себя послать в ее жерло:
Пусть дочери идут,
И сыновья,
И жены царские,
Друзья и слуги!
И весь народ земли, его рабы,
Пускай в колонну строится,
И пусть
Его ведут служители Молоха
В пылающую печь — насытить смерть!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Но больше откупиться нечем:
Он
Уже не царь,
Он узник осужденный.
И казнь его назначена на завтра,
Мучительная огненная казнь.
Но после пытки, от которой он
Себе на удивленье жив остался,
Он казни не боится —
Дон Антонио
Был прав во всем.
Не зря он их учил
Дыханье останавливать
И боли
Не чувствовать при этом никакой.
Он пытку выдержал
И на костре
Сознание успеет потерять,
А едкий дым доделает свое…
Но главное не это, а другое:
Он никого под пыткой не назвал!
Иначе — страх и ужас! — столько раз
В своих последующих воплощеньях
Он на костре горел бы, сколько душ
Он выдал бы сегодня палачам.
А ворожба, и вызыванье мертвых,
И на святых прилюдная хула,
И многое другое из того,
Что инквизиция ему вменяет, —
Конечно же, все это было,
Было.
Да вот когда?
Ты лопнул бы от злобы,
«Священный суд»,
Когда б в мои ты мысли
Проникнуть смог!
Ты хочешь насладиться
Страданьями невинного —
А я
Перед иным стою Судом
И верю,
Что справедлив мой страшный приговор.
…Такой недолгой жизнь моя была
И безмятежной.
Озарял, как солнце,
Ее сосед-помещик дон Антонио.
Он, собирая нескольких друзей,
Рассказывал им тайны,
От которых
Светлеет сердце,
Увлажняются глаза
И отступает мерзкий страх,
С рожденья
Прилипший к телу, —
Вечной смерти страх.
О эти встречи и беседы!
Ночь
Заполонил жемчужный запах моря.
Игольчатые звезды над листвою —
Как сполохи какой-то высшей жизни.
А дон Антонио нам говорит, что так же
Мы здесь сходились пять веков назад…
Тогда еще не царством инквизиции
Отчизна наша бедная была.
Здесь цвел недолгий мусульманский рай,
Навеки отлетевший к этим звездам.
А мы остались на земле.
Она,
Казалось, мертвой хваткой нас держала
И возвращала каждый раз в себя
Наш прах.
Но скоро эта связь порвется —
Так дон Антонио нам говорил, —
И долго наши души будут врозь.
Одни родятся в христианской вере,
И осенит их с неба Южный Крест.
Моя судьба — евреем стать, хоть вспомнить
Я так и не сумел, что им когда-то был.
А самому Антонио придется
Родиться вновь кочевником-арабом,
Спать на спине верблюда
И во сне
Украдкой возвращаться в Андалус2.
О дон Антонио!
Всего за полчаса
До появленья стражей инквизиции
Тебя увел небесный караван,
Державший путь к палаткам бедуинским.
Куда же денусь я?
Иерусалим
Разрушен за грехи царя Манассии,
И мой народ с чужбины на чужбину
Смертями и рожденьями гоним…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Горит! — Горит!
И вправду — запах гари.
Так значит, дым меня не задушил?
Как странно — если бы не этот запах,
Я думал бы, что умер
И лечу
Надзвездными путями к новой жизни.
Но сильно пахнет гарью. — А вверху
Какое-то свеченье.
Ближе, ближе.
И проступают башни городские
И очертанья сказочных дворцов.
Туда?
Но это град небесный,
Град святых.
Там нету места грешникам сожженным!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Огонь! — Горят соседние вагоны!
— Погибли мы!
— Так вот мне почему
Приснился сон про этого испанца!
— О Господи! Не дай, не дай сгореть!
Хоть как-нибудь освободи отсюда!
— Остановился!
— Дверь! Выламывайте дверь!
— Вы слышите, стреляют!
— Партизаны!
— Конечно! Это немцы ловят тех,
Кто убежать пытается!
— Посмотрим!
— Ну что ж ты? Прыгай!
— Он не может, он старик!
— Толкай его сильней, здесь много снега!
Паденье. Боль. И забытье.
Короткое иль долгое, кто знает?..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Как больно мне, и холодно, и страшно.
Что значат эти черные стволы?
Как здесь я очутился? Неужели
Извергла вавилонская темница
Меня из недр своих на этот снег?
Но я здесь не один — я слышу крики,
И лай собак стоит остервенелый.
Стрельба!
Стрельба?
Так вот она, разгадка!
Теперь я понимаю, что к чему!
Я в прежней жизни был царем Манассией!
Теперь мне ясно все, как божий день.
Я царь Манассия — так, значит, не напрасно
Я в прошлый раз расстрела избежал.
Иначе я бы ничего не вспомнил!
…Всех до единого переписали
Евреев города
И повели
Себе могилы рыть и в них ложиться.
И, самый старый и больной из всех,
Сумел я убежать, подделал документы
И малый срок у смерти отыграл.
Но боги ада жаждут своего.
Вслед за евреями черед приходит
Всем остальным — и я попал в облаву.
Теперь уже, со сломанной ногой,
Я не смогу бежать.
Но для чего бежать мне?
Не сюда ли
Стремился я в бесчисленных рожденьях?
О, будь я настоящий каббалист,
А не такой вот дилетант-невежда,
Я по стволам вот этим, по ветвям
Прочел бы, как по книжке,
Что Всевышний
И этот день, и место сотворил,
Чтоб я здесь встретился с самим собою!
И ты, звезда над этой черной кроной,
Я слышу голос твой,
Я понял, что́ ты значишь!
Но почему меня никто не ищет?
Все понятно:
Пытаются прорваться к партизанам
Те, что бежать смогли.
Погоня
Идет за ними.
Лай собачий и стрельба
Сместились вправо и уходят в чащу.
Что делать мне?
Лежать и смерти ждать?
Но я же царь!
Так не в моей ли власти
Погоню повернуть,
Чтоб хоть кого-нибудь спасти?
Ну, дьявольская рать в рогатых касках,
Здесь знатная приманка для тебя!
— Hierher! Hierher!
Da ist der Jude! Jude! Jude!3
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Душа блаженствует, из света в свет
Переходя и наполняясь светом.
Душа-страдалица!
Как тяжело пришлось
Тебе в темницах из костей и плоти.
Как страх небытия тебя изгрыз!
И как оно пыталось овладеть
Тобой живою
И в безумии топило.
Небытие! Пускай тебе в удел
Достанутся преступные деянья,
В безумье сотворенные,
Пускай
Исчезнет все,
На что толкал
Неодолимый страх исчезновенья.
А наверху — сияет ярче солнца
Иерусалим Небесный,
Град живых!
О родина моя!
Узнай меня! Прими!
О, только бы с тобой не разлучаться!
Но то, что накопилось там, внизу,
Не так-то просто отпускает.
И тянет все сильней —
И камнем — вниз!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он прикасается к своей руке иссохшей
И кожу теребит —
Он жив, он снова здесь.
Сейчас войдет тюремщик
И миску с тошнотворною едой
Поставит на пол.
Вот послышались шаги,
Сейчас засов зазвякает…
Но громом
Гремят затворы!
— Царь! Вовек живи!
Владыка вавилонский возвращает
Тебе свободу и престол отцов!
О эти голоса!
О воздуха касанье!
И запахи!
— Но почему, друзья,
Темничный мрак идет за нами следом,
И я совсем не вижу ваших лиц?
Иль это ночь такая наступила?
Увы, теперь всегда, со всех сторон
Объемлет эта ночь царя Манассию —
Слепым
Вернулся он в Иерусалим!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Приказывает царь соорудить
Пророкам пышные гробницы,
Приказывает из своих пределов
Изгнать Ваалов и Астарт.
Царские рабы,
Во всем царю покорны,
С таким же рвением, с каким они
Сооружали капища и рощи насаждали,
Теперь все разбивают на куски
И рубят.
Но добру — не пропадать же!
Они в свои дома обломки волокут —
Из них очаг
Получится прекрасный.
А дрова из рощ священных
Их пище придадут особый вкус.
…Тысячелетия пройдут,
А всё не смогут
От вкуса этого избавиться они…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Клянется царь и детям, и друзьям,
Что он во всем Всевышнему покорен,
И что он раб Его,
И что во всех мирах
Нет сладостнее ничего, чем это рабство.
Но горькими-прегорькими слезами
Обожжены незрячие глаза,
И по утрам он их открыть боится,
Чтоб не увидеть снова темноту.
Он, засыпая, видит сны,
Но в этих снах
Не видит он садов Иерусалима.
Блуждает в вавилонских подземельях
Его душа —
Но как раздвинулись они!
И как освещены!
Да это целый город!
И в нем — такое множество людей,
Что улицы едва вмещают их.
Но каменные своды их гнетут,
И безысходная печаль у них на лицах.
Он к ним бросается и хочет прокричать,
Что каменные своды — не навечно
И что над ними — синева небес,
А их превыше — небеса иные!
…Но ничего не получается —
Они
Его не замечают и не слышат,
И только в нем самом звучат его слова.
И он их повторяет, просыпаясь.
А мрак стоит над ним и уходить не хочет…
II
И вот однажды растворится ночь
И день придет,
Тот самый день, в который
Прорвется свет сквозь толщу облаков,
И сквозь обледенелое стекло
Скрипучего трамвайного вагона
До глаз его дотянется потухших —
И он вокруг посмотрит с удивленьем.
На окнах — толстый лед,
И если бы не знать,
Что́ там за ними,
Может показаться,
Что едешь в никуда.
И это лучше,
Чем в школу ненавистную идти.
Нет, кажется, сегодня он опять
До школы не дойдет, а будет шляться
По городу, верней — под ним,
В метро.
Но что с трамваем делается?! —
Окна
Вдруг осветились необыкновенно
И заиграли сказочным огнем!
Он усмехается —
Ну да — «мороз и солнце»,
«Чудесный день», «прелестный друг»,
«Хрустальный гроб».
Но что за остановка? — И в ответ
Звучит как гром:
— Преображенский вал!
Здесь все преображенское
вокруг —
Метро и площадь.
Рынок.
Переулки.
Он здесь родился.
Почему же вдруг
Его названье это обожгло?
И что сегодня с небом происходит?
Оно огромнее
И движется куда-то!
Нет, ни за что он в школу не пойдет.
В метро?
Ну уж туда-то он не опоздает!
Подземка! —
Так отец его и мать
Метро по старой памяти зовут —
Единственное место в целом мире,
Где он себя не чувствует изгоем,
Нелепостью ходячей меж людей.
Родителям внушают психиатры,
Что он в подземном этом царстве ищет
Забвенья,
От реальности уходит.
Если хотите — форма наркомании.
Ну это разве что про вас самих!
Не вы ли сами
Всю жизнь
Исходите самообманом,
Друг с другом состязаясь исступленно
В своих олимпиадах бесконечных,
Когда за все про все
Одна награда — смерть.
Но если он заявит это вслух,
Его в психушку упекут в два счета.
Не лыком шит!
Предпочитает он
Отмалчиваться, глядя исподлобья.
Однако знает он, где распустить язык,
И понаслушаться, и поднабраться
Такого, отчего приличным людям впору
Из кресел вывалиться на паркет.
Зато здесь самому себе никто не лжет,
И слово «смерть» у них не под запретом.
Наоборот, оно нередкий гость
В их разговорах.
С толком и со смаком
Они часами могут рассуждать
О разных способах самоубийства,
А понижая голос, и о том —
Как убивать.
Без жалости и риска.
Они любовью к жизни не пылают,
И целый мир в обидчиках у них.
Один на днях рассказывал со смехом,
Как мать его базарила по пьянке
И громко жаловалась, матерясь,
Что вот
Она пятнадцать сделала абортов,
А все не те!
И вот теперь кормить
Ей подлеца приходится такого.
И все с ней соглашались, что, конечно,
Она дала промашку,
А ему
Весьма не повезло.
Не то что тем пятнадцати!
Отцы и братья старшие сидят,
И перспектива — вся как на ладони.
Подвал не даст соврать.
А выше этажом
Еще поют про яблони на Марсе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И он здесь свой среди своих. И это
Почти невероятно.
Точно так же
Не может он понять, зачем и как
В своей родной семье он оказался.
Отец при Сталине — и то не сел,
Хоть был всегда начальником.
А мать!
Да ей, наверно, непристойных слов
И слышать никогда не приходилось.
И братец — так талантлив и учен!
Того гляди — вторым Эйнштейном станет.
(Он первого Эйнштейна пристрелил бы,
Да очень вовремя тот помер сам).
Прекрасная еврейская семья.
И он один — ее несчастье, стыд,
Угрюмый бездарь, черная дыра.
И все равно они его жалеют,
Из школы в школу переводят,
Просят —
В который раз!..
Швыряет гневный завуч
Перед отцом тетрадку с сочиненьем.
Ошибки в каждом слове!
Почерк жуткий!
А пишет он не много и не мало,
Что очень глупо поступил Онегин,
Не дав себя убить на той дуэли.
А ведь прекрасный был бы вариант
Для Ленского, и Ольги, и Татьяны.
И сам Онегин был бы рад и счастлив,
Поскольку жить охоты не имел.
И это в год, когда идет страна
К пятидесятой славной годовщине!
Ну разве же за это —
Вот за это?! —
Боролись мы в семнадцатом году?!
Отец, глаза смущенно отводя, —
В который раз! —
Все то же повторяет:
Что много лет назад, когда он был
В весьма ответственной командировке,
Жена — на пятом месяце тогда —
Попала на Лубянку по ошибке.
И хоть ошибка сразу разъяснилась,
И в тот же день она ушла домой,
И перед ней полковник извинился
По меньшей мере двадцать раз,
Но ужас всех застенков,
Лагерей,
Всех пересыльных тюрем
И этапов
На мозг младенца отпечатком лег,
И он таким, какой он есть, родился.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот на площади Преображенской
Стоит он,
И над ним бушует свет,
Какого он до этого не видел
Ни разу,
Ни во сне, ни наяву.
— Простите, мне сегодня не до школы!
Все небо в разноцветных облаках.
И он пойдет туда, куда они
Его ведут.
На рынок — так на рынок.
Но через рынок,
В эту рань безлюдный,
Он пролетает, словно на коньках,
И упирается в кладбищенскую стену.
Нет, кладбище сегодня ни к чему.
Туда всегда успеется.
А справа —
Распахнуты огромные ворота,
И там, за ними — церковь под крестами4.
Он обошел ее кругом, взрыхляя снег.
А возле колокольни,
У ограды,
Стояли двое, явно деревенских —
Мужик и баба,
И между собой
О чем-то спорили.
И страшно захотелось
Ему подслушать этот разговор.
Мужик в тулупе, в длинных сапогах,
Огромною обросший бородою,
Напористо и с жаром говорил:
— Сей город есть духовный Вавилон,
Вертеп убийц, лжецов и чародеев.
Мильоны душ прошли через него,
Которые с рожденья и до смерти
Ни разу не помыслили о Том,
Кто им дарует жизнь, и хлеб, и воздух.
Но близок час — разверзнется земля
И толща водная безбожников покроет.
Господь не пощадил Иерусалим —
Уйдут ли от расплаты дети мрака?
А женщина в ответ на те слова
Смеется, как от радости нежданной.
— Да разве ты не видишь?
Мы — на дне,
И толща водная нас покрывает,
И даже от прозревшего скрывает
Превечный свет и небеса небес.
Но если смелости тебе достанет
И если ты все силы соберешь —
Иерусалим Небесный,
Божий Град,
Над этим грешным городом увидишь.
— Выходит, голову вот так задрав,
Его ты можешь видеть отовсюду? —
И в голосе его звучит насмешка.
Она слегка колеблется
И все же
Негромко отвечает:
— Есть места,
Где небо — ближе.
И одно из них — здесь рядом:
Это площадь Трех Вокзалов.
За час до наступленья темноты…
…Но он ее не в силах больше слушать —
Бежать туда, бежать! Скорей в метро!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из-под земли выходит он.
А небо
Уже опять в тяжелых темных тучах.
И небывалый свет почти исчез,
Но задержался на вокзальных башнях.
И три вокзала — словно корабли,
Сигналы посылающие в небо.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
О, если бы здесь не было людей!
Он встал бы на колени,
Землю грыз!
Откройся! Покажись!
Яви свой свет!
Ты здесь. Я это знаю.
Сердцем вижу.
Он озирается, ища кого-нибудь,
Кто бы пришел на помощь.
Если только
Здесь двое или трое захотят
Того же самого,
То небо отворится.
Но нету никого.
Огромная страна
Перетекает через эту площадь,
Но все идут подземным переходом,
И некогда на небо им глазеть.
Промерзший до костей,
Глотая слезы,
Бредет он поздно вечером домой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Он, засыпая, видит сны. Но в этих снах
Не видит он садов Иерусалима.
Он видит самолет.
Один и тот же
В московском небе странный самолет.
Он смотрит на него из-под руки,
С земли,
И различает очень четко
На крыльях свастику —
Молоха страшный знак —
И летчика, сидящего в кабине.
Он взглядом набирает высоту
И вздрагивает:
Сквозь стекло кабины
Он видит самого себя.
И вот уже он сам
Летит и видит, как под ним ползет
От самолета тень
И на глазах чернеет
И искривляется — и свастикой когтистой
Впивается в дома и в переулки,
В пути трамвайные и в станции метро.
Царя Манассии грехи свинцовой тучей
Летят над обомлевшею Москвою,
И показалась площадь Трех Вокзалов…
И он уже опять стоит внизу
И смотрит вверх с трамвайной остановки,
И на него ложится эта тень.
И понимает он: еще секунда —
И люк откроется,
И все, что силы ада
Изобрели, чтобы с небес на землю
Обрушивались ненависть и смерть,
Оттуда упадет…
На страшный крик его
Соседи за стеной проснутся,
Мать заплачет,
Отец — в который раз! —
Проговорит:
— Лечить его, лечить! А то мы все
Окажемся в дурдоме вместе с ним. —
И, пригоршню таблеток проглотив,
Забудется под тяжкий стук в висках.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А он опять идет в свое метро
Превозмогать недобрую реальность,
Навязанную неизвестно кем,
Но всеми принятую безраздельно.
Какое множество людей!
Он любит
Смотреть им в лица, поднимаясь вверх
По эскалатору, когда они,
Смиренны, бесконечно терпеливы,
Спускаются под каменные своды.
И в длинных переходах на «кольце»
Смотреть им в спины,
Словно перед ним
Измученных овец большое стадо,
А он — пастух
И гонит их куда-то.
И кажется, что каменное небо,
Которое рукой потрогать можно
И от которого никто не ждет
Каких-то там чудес и откровений,
Им во сто крат понятней и родней
Бездонной выси,
К вечности зовущей.
Да что с них взять, когда они в могилах
Родятся и живут,
И кроме смерти —
Хоть расшибись — ничто не светит им!
Но каждый раз, когда он едет вниз
И смотрит на соседний эскалатор,
Он видит, как они,
Пускай невольно,
Вверх обращают лица —
И на миг
Невнятной озаряются надеждой.
О, если бы он мог им прокричать,
Что там, над этим городом, где сроки
Они мотают в ожиданье смерти,
Есть Град Живых!..
Но он же никогда
И сам его не видел…
Целый день
Он ездит по «кольцу»,
Потом на Юго-Запад,
Потом домой обратно,
По прямой.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты на Дзержинке сходишь?
Если нет —
Садись, не стой в проходе.
Он садится.
И женщина, которую в тот день
Он видел на Преображенке возле церкви,
Сидит напротив
И ему в глаза
Так смотрит, словно требует чего-то.
И понимает он, что все
Уже произошло,
И вместе с нею
На «Комсомольской» надо выходить.
Он понимает, что его нашли
И больше потеряться не дадут.
И все же поначалу он боится
Поднять глаза,
Чтоб снова не увидеть
Одни лишь облака.
Но за руку она его берет,
И страх последний исчезает.
Он смотрит вверх —
И видит над собою
Иерусалим Небесный —
Божий Град.
1
Манассия — иудейский царь, четырнадцатый из династии Давида.
Период его правления охватывает почти всю первую половину VII в. до н.э. В
IV Книге Царств (21, 11–12) о нем
сказано: «…За то, что сделал Манассия, царь Иудейский… так говорит Господь, Бог
Израилев, — вот, Я наведу такое зло на Иерусалим и на Иуду, о
котором кто услышит, зазвенит в обоих ушах у того…» Также у пророка Иеремии:
«…Так говорит Господь: <…> отдам их [израильтян] на озлобление всем
царствам земли за Манассию, сына Езекии, царя Иудейского, за то, что он сделал
в Иерусалиме» (15, 4).
2 Андалус — арабское
название Испании.
3 — Hierher! Hierher! // Da ist der Jude! Jude! Jude! — Сюда! Сюда!
// — Здесь еврей! еврей! еврей! (нем.)
4 …Церковь
под крестами — старообрядческая
церковь на Преображенском валу в Москве. В ее служебных постройках, по
свидетельству очевидцев, вплоть до 60-х
годов нашего столетия проходили тайные собрания христововеров, в
просторечии называемых хлыстами. Под крестами — т.е. действующая.